Аксеновна вытерла глаза и нос занавеской. Но когда батюшка приступил к дальнейшему чтению, глаза ее снова затуманились, и слезы, обильные и горячие, опять ручьями потекли по щекам.
— «Затем, дорогая мамушка, Варвара Аксеновна, — продолжал чтец, возвышая голос, — во-первых, беру перо стальное и пишу письмо дорогое. Ты лети, мой листок, от запада на восток, ты лети, возвивайся, никому в руки не давайся… Дайся тому, кто мил сердцу моему, и дайся одной — моей матушке родной! И сядь на правое плечо, поцелуй ее горячо, поцелуй ее сердечно, чтобы она радовалась бесконечно и не забывала вечно…»
— Вот видишь, — сказал батюшка в сторону Аксеновны, — славно пишет… слог такой приятный… Почтительный сын — это весьма похвально… так-то.
— «И дайся всем моим родным, — продолжал он читать, — чтобы они читали и плакали-рыдали, плакали-рыдали и про меня не забывали. Затем, дорогая мамушка Варвара Аксеновна, припадаю к стопам ног ваших и прошу от вас на себя волю Божию и ваше родительское мир-благословение, которое будет существовать и хранить по гроб моей жизни. Затем, дорогая мамушка, прими от меня, от сыночка своего, мой сыновний низкий и пренизкий, и стопудовый, и усердный от души и от сердца поклон посылаю…»
Дальше следовали поклоны родству, с подробнейшим перечислением всех чад и домочадцев, и соседям, и в заключение поклон всем слушателям и читателям:
— «Затем всем, кто будет слухать, тем всем будет по рюмке водки, когда, Бог даст, приду на родину обратно…»
— Дай Бог, — сказал Евдокимыч, — все-таки и нам не без выгоды…
О службе в письме упоминалось очень коротко: конь, слава Богу, в полном здоровье. Все мысли Андрея были, по-видимому, еще дома.
«Милая мамушка, — говорилось в письме, — пропишу тебе, почему не пропишешь мне, получала или нет деньги, которые я посылал со сборного места — пятьдесят рублей, и получала ли от Степана Жукова мундир с шароварами да пирог белый из слободы Михайловки? Да пропишу тебе: лес блюди до моего прихода; когда я приду, лес будет нужен. И соблюдай мое платьишко, пожалуйста, да сиротское платье соблюдай — моих милых сироток; зыбку возьми, — она была на подержание отдана, — да пропиши про детей, как они живы-здоровы, а то я по них скучаю, по милых своих, редкую ночь не вижу во сне их. Да пропиши, когда будут землю делить да лес делить. Пишите, кто помрет, кто народится, кого станичным атаманом выберут, кого казначеем, кого писарями, помощниками, какие новости у вас…»
Батюшка перевернул лист и прочитал сбоку:
— «Казак Андрей Шурупов из города М… Лети, моя писюлечка, на тихий Дон лети, мой привет неси, от всей души поздравь и утешь…»
Видя, что Аксеновна все заливается беззвучными слезами, батюшка поднял привычным ораторским жестом указательный перст вверх и с присущим ему красноречием заговорил:
— Не сокрушаться, а радоваться надо… Ибо служит сын твой отечеству… так-то! А это подвиг высокий… Мы с тобой предстанем пред Господом — что мы покажем Ему? Грехи… одни грехи. А они придут к Господу, и спросит их Господь: «Что принесли вы Мне?» И они скажут: «Труд и пот наш, за отчизну пролитый…» Так-то! Что может быть выше сего?..
Аксеновна почтительно слушала батюшку, а слезы все-таки бежали, непослушные и горячие. Радость ли, скорбь ли вызывала их обильный поток, — не знала она. Но чувствовала, как они врачевала больную рану неудержимо тающего сердца ее…
Письмо читали много раз. Аксеновна носила его с собой по станице, завернув в платочек. И если кто спрашивал об Андрее, она сейчас доставала из платочка уже весь захватанный руками полулист писчей бумаги, и все, кто умел читать, принимались по складам разбирать эти кривые строки.
Был праздничный день. Антон загулял вместе с своим полчанином Сергеем Коротковым, бравым артиллеристом, который продал недавно быков и кутил. Услышав о письме Андрея, они пришли оба и прослушали его из уст Агапки, который половину не разобрал.
Сергей растрогался, заплакал пьяными слезами и вынул из карманов две бутылки водки. Аксеновна дала на закуску сушеной рыбы, и собутыльники повели бесконечную беседу. Сначала она шла солидно и гладко, а потом Сергей, напившись, начал безобразничать.
— Я баб люблю лучше всякой скотины, — говорил он и лез целоваться и к Аксеновне, и к жене Антона, и больше всего к Марине.
Марина отбивалась. Один раз так толкнула его в грудь, что он упал, но все-таки не угомонился и лишь всех рассмешил, задрыгавши ногами. Наконец Аксеновна, зная, что собеседники слишком нагрузились, выпроводила их из хаты.
Уже надвинулись сумерки. Из-за верб показался красноватый край месяца. Со степи вместе с неистовым, смешанным криком дерущихся в кулачном бою казачат неслись звуки песен. Женские голоса стройно и мягко звенели в чутком воздухе. Что-то невольно, безотчетно тянуло всех туда, поближе к этому беззаботному и увлекательному веселью.
Антон с Сергеем обнялись, запели и, медленно переступая ногами, отправились за станицу, к степи. Марина с детьми и Антонова жена Наталья шли за ними.
Широкая, молчащая, облитая серебристым лунным светом степь открывалась за гумнами и уходила куда-то в неясную даль. Над горой, на западе, умирал кроткий румянец зари. Невысоко поднявшийся над темными вербами сиял бледно-золотистым светом круглый месяц. В прозрачном, синевато-бледном небе слабо теплились звезды. Длинные тени тянулись от гумен, от хлебного магазина, от плетней, от крестов кладбища. Странным, волшебным блеском облито было все: степь, скирды, огорожи, и точно не гумна с полуразвалившейся огорожей были перед глазами, а что-то новое, незнакомое и вместе с тем загадочно-прекрасное…